Неточные совпадения
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но
песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а
песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с
последней нотой обморок!
За этим первым звуком последовал другой, более твердый и протяжный, но все еще видимо дрожащий, как струна, когда, внезапно прозвенев под сильным пальцем, она колеблется
последним, быстро замирающим колебаньем, за вторым — третий, и, понемногу разгорячаясь и расширяясь, полилась заунывная
песня.
Стояла китайская фанзочка много лет в тиши, слушая только шум воды в ручье, и вдруг все кругом наполнилось
песнями и веселым смехом. Китайцы вышли из фанзы, тоже развели небольшой огонек в стороне, сели на корточки и молча стали смотреть на людей, так неожиданно пришедших и нарушивших их покой. Мало-помалу
песни стрелков начали затихать. Казаки и стрелки
последний раз напились чаю и стали устраиваться на ночь.
Но что со мной: блаженство или смерть?
Какой восторг! Какая чувств истома!
О, Мать-Весна, благодарю за радость
За сладкий дар любви! Какая нега
Томящая течет во мне! О, Лель,
В ушах твои чарующие
песни,
В очах огонь… и в сердце… и в крови
Во всей огонь. Люблю и таю, таю
От сладких чувств любви! Прощайте, все
Подруженьки, прощай, жених! О милый,
Последний взгляд Снегурочки тебе.
Заря чиста, и утро будет ясно.
Уходит день веселый, догорают
Последние лучи зари, все выше
И выше свет малиновый; потемки
Цепляются за сучья и растут,
Преследуя зари румяный отблеск.
И скоро ночь в росящемся лесу
С вершинами деревьев станет вровень.
Пора к шатрам, в кругу гостей веселых
Окончить день и встретить новый.
ПеснюПоследнюю пропой, пригожий Лель!
Тем не менее, даже
последние, самые тихие звуки
песни, почти терявшиеся среди уличного шума, достигая человеческого слуха, поражали всякого громадностью заключенного в них непосредственного страдания.
Последние ряды городских зданий кончились здесь, и широкая трактовая дорога входила в город среди заборов и пустырей. У самого выхода в поле благочестивые руки воздвигли когда-то каменный столб с иконой и фонарем, который, впрочем, скрипел только вверху от ветра, но никогда не зажигался. У самого подножия этого столба расположились кучкой слепые нищие, оттертые своими зрячими конкурентами с более выгодных мест. Они сидели с деревянными чашками в руках, и по временам кто-нибудь затягивал жалобную
песню...
— Горьким пьяницей! — повторял князь вместе с ней
последние слова и уныло покачивал склоненной набок курчавой головой, и оба они старались окончить
песню так, чтобы едва уловимый трепет гитарных струн и голоса постепенно стихали и чтобы нельзя было заметить, когда кончился звук и когда настало молчание.
Я имею теперь под руками три издания «Детской библиотеки»: 1806 (четвертое издание), 1820 и 1846 годов (вероятно, их было более десяти); но, к удивлению моему, не нахожу в двух
последних небольшой драматической пиески, в которой бедный крестьянский мальчик поет следующую
песню, сложенную для его отца каким-то грамотеем.
И, наконец, уже в самой
последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее наконец достраивают с
песней новой надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей.
Стих: «Приидите ко мне, братие и друзие, с
последним лобызанием!», или ирмос [Ирмос — вид богослужебной
песни.]: «Не рыдай мене, мати, зряще во гробе!» — почти немолчно раздавались в ее ушах.
Последний стих прозвенел и потерялся в воздухе, покрытый явно сочувственным шорохом берез, шевеливших на легком ветру нависшими ветками. Ямщик, казалось, забыл уже о седоках, и через минуту
песня опять тянулась, отвечая шороху деревьев...
Любинька, с своей стороны, была так великодушна, что сама предложила Анниньке спеть «Ах, как было мне приятно с этим милым усачом», что
последняя и выполнила с таким совершенством, что все воскликнули: «Вот это так уж точно… по-Матрешиному!» Взамен того, Любинька мастерски спела куплеты о том, как приятно быть подполковником, и всех сразу убедила, что это настоящий ее жанр, в котором у нее точно так же нет соперниц, как у Анниньки — в
песнях с цыганским пошибом.
И, прежний сняв венок, — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него,
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело.
Отравлены его
последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных
песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
Этими словами кончалась
песня, и к этим
последним словам, пропетым заунывным напевом, присоединился бодрый голос веселого Хан-Магомы, который при самом конце
песни громко закричал: «Ля илляха иль алла» — и пронзительно завизжал. Потом все затихло, и опять слышалось только соловьиное чмоканье и свист из сада и равномерное шипение и изредка свистение быстро скользящего по камням железа из-за двери.
Песня была веселая, и Кайло грузно отплясывал под пение Пестеря, шлепая своими грязными лаптями. Маркушка хрипел и задыхался и слышал в этой дикой
песне последний вал поднимавшейся воды, которая каждую минуту готова была захлестнуть его. В ужасе он хватался рукой за стену и бессмысленно смотрел на приседавшего Кайло. И Кайло, и Пестерь, и Окся с Лапухой, и Брагин — все это были пенившиеся валы бесконечной широкой реки…
Ину пору — вот в
последнее это время — спросишь: «Что, мол, невесела, Дуня, что
песен не поешь?» — «Ничего, говорит, так, охоты нет».
Выяснилось, что, когда приехали нежданные гости, Рамзай-Соколий заложил за четыре рубля мой парадный сюртук. Спирька сбегал за водкой, и все четверо к моему приезду были уже на втором взводе. Все старались утешить меня, когда я потерял
последнюю надежду, узнав, что ссудная касса закрывается в семь часов вечера… Вася, который был трезвее других, играл на гитаре и пел свою любимую студенческую
песню...
Чу,
песня! знакомые звуки!
Хорош голосок у певца…
Последние признаки муки
У Дарьи исчезли с лица...
Прощальным взором
Объемлет он в
последний раз
Пустой аул с его забором,
Поля, где пленный стадо пас,
Стремнины, где влачил оковы,
Ручей, где в полдень отдыхал,
Когда в горах черкес суровый
Свободы
песню запевал.
Свобода! он одной тебя
Еще искал в пустынном мире.
Страстями чувства истребя,
Охолодев к мечтам и к лире,
С волненьем
песни он внимал,
Одушевленные тобою,
И с верой, пламенной мольбою
Твой гордый идол обнимал.
Свершилось… целью упованья
Не зрит он в мире ничего.
И вы,
последние мечтанья,
И вы сокрылись от него.
Он раб. Склонясь главой на камень,
Он ждет, чтоб с сумрачной зарей
Погас печальной жизни пламень,
И жаждет сени гробовой.
Потом опять загремела
песня. Мокрые, усталые, артельщики допивали
последнюю четверть. Ивахин, потный, злой, но все-таки еще более довольный, переправился в
последний раз на нашу сторону и умчался к селу; ветер размахивал полами его сибирки, а в обеих руках были посудины, на этот раз пустые.
Но одну
песню Саша слушал постоянно: это милую свою зеленую рябинушку, — отходило сердце в тихой жалости к своей горькой и мучительной доле. А иногда и мучила
песня. Как-то случилось, что особенно хорошо пели Колесников и Петруша, — и многим до слез взгрустнулось, когда в
последний раз смертельно ахнул высокий и чистый голос...
С отчаянием в груди смотрел связанный приказчик на удаляющуюся толпу казаков, умоляя взглядом неумолимых палачей своих; с дреколием теснились они около несчастной жертвы и холодно рассуждали о том, повесить его или засечь, или уморить с голоду в холодном анбаре;
последнее средство показалось самым удобным, и его с торжеством, хохотом и
песнями отвели к пустому анбару, выстроенному на самом краю оврага, втолкнули в узкую дверь и заперли на замок.
Но когда раскатилась
последняя рулада и
песня была спета, оказалось, что она была пета истукану: Бенни не слыхал и не видал ничего — он был в жесточайшем столбняке.
В самом деле, самобытный характер XIX века обозначился с первых лет его. Он начался полным развитием наполеоновской эпохи; его встретили песнопения Гёте и Шиллера, могучая мысль Канта и Фихте. Полный памяти о событиях десяти
последних лет, полный предчувствий и вопросов, он не мог шутить, как его предшественник. Шиллер в колыбельной
песне ему напоминал трагическую судьбу его.
Сашка играл им ихние рыбацкие
песни, протяжные, простые и грозные, как шум моря, и они пели все в один голос, напрягая до
последней степени свои здоровые груди и закаленные глотки.
Тяжелый запах, потные, пьяные рожи, две коптящие керосиновые лампы, черные от грязи и копоти доски стен кабака, его земляной пол и сумрак, наполнявший эту яму, — всё было мрачно и болезненно. Казалось, что это пируют заживо погребенные в склепе и один из них поет в
последний раз перед смертью, прощаясь с небом. Безнадежная грусть, спокойное отчаяние, безысходная тоска звучали в
песне моего товарища.
Итак, очень ошибочно это мнение, что будто Гоголь только в
последние два года своей жизни вновь обратился к своей прекрасной родине и к ее прелестным
песням.
Вера попросила его спеть какую-нибудь студенческую
песню, и он спел ей: «Knaster, den gelben», но на
последней ноте сфальшил.
А когда попались эти
песни в руки книжникам, то и
последнюю жизненность потеряли под их риторическими прикрасами.
В
последний год властвования Трифона,
последнего старосты, народом избранн<ого>, в самый день храмового праздника, когда весь народ шумно окружал увеселительное здание (кабаком в просторечии именуемое) или бродил по улицам, обнявшись между собою и громко воспевая
песни Архипа-Лысого, въехала в село плетеная крытая бричка, заложенная парою кляч едва живых; на козлах сидел оборванный жид — а из брички высунулась голова в картузе и казалось с любопытством смотрела на веселящийся народ.
До слуха кадет долетели приближавшиеся по коридорам гулкие шаги и вырвавшиеся вслед за ними из отворенной церковной двери
последние отзвуки заупокойной
песни.
Я кручину мою многолетнюю
На родимую грудь изолью,
Я тебе мою
песню последнюю,
Мою горькую
песню спою.
О прости! то не песнь утешения,
Я заставлю страдать тебя вновь,
Но я гибну — и ради спасения
Я твою призываю любовь!
Я пою тебе песнь покаяния,
Чтобы кроткие очи твои
Смыли жаркой слезою страдания
Все позорные пятна мои!
Чтоб ту силу свободную, гордую,
Что в мою заложила ты грудь,
Укрепила ты волею твердою
И на правый поставила путь…
Неверная! Где ты? Сквозь улицы сонные
Протянулась длинная цепь фонарей,
И, пара за парой, идут влюбленные,
Согретые светом любви своей.
Где же ты? Отчего за
последней парою
Не вступить и нам в назначенный круг?
Я пойду бренчать печальной гитарою
Под окно, где ты пляшешь в хоре подруг!
Нарумяню лицо мое, лунное, бледное,
Нарисую брови и усы приклею,
Слышишь ты, Коломбина, как сердце бедное
Тянет, тянет грустную
песню свою?
С тоскливым плачем, с горькими причитаньями, с барабанным грохотом в лукошки, со звоном печных заслонок и сковород несут Кострому к речке, раздевают и, растрепав солому, пускают нá воду. Пока вода не унесет все до
последней соломинки, молодежь стоит у берега, и долго слышится унылая
песня...
Ни конца ни краю играм и
песням… А в ракитовых кустиках в укромных перелесках тихий шепот, страстный, млеющий лепет, отрывистый смех, робкое моленье, замирающие голоса и звучные поцелуи…
Последняя ночь хмелевая!.. В
последний раз светлый Ярило простирает свою серебристую ризу, в
последний раз осеняет он игривую молодежь золотыми колосьями и алыми цветами мака: «Кошуйтеся [Живите в любви и согласии.], детки, в ладу да в миру, а кто полюбит кого, люби дóвеку, не откидывайся!..» Таково прощальное слово Ярилы…
— Ну их, бабья-то! — отвечал Захар. — Терпеть не могу. Девки не в пример лучше. С ними забавней — смехи да
песни, а бабы что! Только клохчут да хнычут… Само
последнее дело!
Пропившийся Никифор занялся волчьим промыслом, но дела свои и тут неудачно повел. Раз его на баране накрыли, вдругорядь на корове. Последний-то раз случилось неподалеку от Осиповки. Каково же было Патапу Максимычу с Аксиньей Захаровной, как мимо дому их вели братца любезного со звоном да с гиканьем, а молодые парни «волчью
песню» во все горло припевали...
Допели канон. Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной
песни: «Приидите,
последнее дадим целование…» Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в землю… Но как встал да взглянул на мертвое лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул...
Внимаю ль
песни жниц над жатвой золотою,
Старик ли медленный шагает за сохою,
Бежит ли по лугу, играя и свистя,
С отцовским завтраком довольное дитя,
Сверкают ли серпы, звенят ли дружно косы —
Ответа я ищу на тайные вопросы,
Кипящие в уме: «В
последние года
Сносней ли стала ты, крестьянская страда?
И рабству долгому пришедшая на смену
Свобода наконец внесла ли перемену
В народные судьбы? в напевы сельских дев?
Иль так же горестен нестройный их напев...
Нет, никогда нежней и бестелесней
Твой лик, о ночь, не мог меня томить!
Опять к тебе иду с невольной
песней,
Невольной — и
последней, может быть.
Но всесильная страсть взяла свое…Когда Илька подала каждому свою горячую руку, когда она сумела сказать каждому на прощанье несколько теплых слов и спела «
последнюю»
песню, страсть достигла апогея…
Последняя его
песня с Брошкою «Ты гуди, гуди, ты гуди, играй!» незабываемо врезывалась в память.
— Ишь, у вас языки, видимо, поотсохли… — бросила
последняя и вышла из комнаты, мурлыча про себя какую-то
песню.
Прислушивались к этому необычному за
последние годы оживлению в княжеских хоромах и сенные девушки, сидевшие за работой вокруг юной княжны Евпраксии в ее светлице. Вполголоса вели они разговоры о пирующих гостях. Бывшие внизу с княжной передавали остальным свои впечатления.
Песен не пели; как пташки, испуганные вторжением человека в лесную чащу, они притаились и притихли.
Со следующего дня светлица Ксении Яковлевны Строгановой стала действительно оглашаться свадебными
песнями. Запевалой была Домаша. Она была так довольна тем, что исполнилось заветное желание ее молодой хозяюшки и подруги, что забыла свое личное горе, щемящую сердце тоску в разлуке со своим милым. Кроме того, она сознавала, что была не
последней спицей в колеснице в деле сватовства Ермака Тимофеевича. Это льстило ее самолюбию, она гордилась этим. Уж на что зорка Антиповна, а она, Домаша, провела ее.
Последнее забило вскоре тревогу по молодом, статном приказчике, русом красавце, из лица, как поется в
песнях, «кровь с молоком».
— Давно пели вам с пригожей девицей подблюдные
песни; были на ваших головах венцы из камени честна, много лобызаний дал ты ей; да недавно ей спели «упокой, господи!», дал ты ей заочно
последнее земное целование.
Несмотря на раннее развитие тела, мысли о существе другого пола, долженствующем пополнить ее собственное «я», не посещали еще юной головки, хотя за
последнее время, слушая
песни своих сенных девушек,
песни о суженых, о молодцах-юношах, о любви их к своим зазнобушкам, все ее существо стало охватывать какое-то неопределенное волнение, и невольно порой она затуманивалась и непрошеные гости — слезы навертывались на ее чудные глаза.